Оленеводы Севера
Геннадий Колосов. — 55. 1977 Все занято, звоню, звоню. Гудки врываются пунктиром. И внутренним и внешним миром Звоню. По десять раз на дню. В один два города свести! По собственному настоянию пустить огонь по расстоянию, позвать, услышать и спасти! Но торжествующий над нами зарылся в трубку телефон, как некогда Лаокоон, Задушенный под проводами. Все занято. Звоню сквозь сон. И забываюсь за игрою. А безучастный конь внесен. И снова погибает Троя.
Вуокса. Август Ци Байши (1860-1957). Стрекоза Смотрите, что делает дождь! А как настороженны липы! Вот тут вы как раз и вошли бы, пока не окончился дождь.
Пока не случилась беда, вошли бы в мерцании капель. Я камень лежачий, я камень, заброшенный кем-то сюда.
Вам так меня тронуть легко ! И вы меня стронуть могли бы. Смотрите, как жертвенны липы, как дышится в ливень легко!
Я всё вам потом возмещу. Однажды зимой, при морозе, я всё опишу это в прозе и всю её вам посвящу.
И я назову её так: “Записки лежачего камня”. А может быть — “Исповедь камня”. А может быть, даже не так.
И я назову её "Дождь". И станет названье прологом. И станет великим пророком мне вас напророчивший дождь.
Всё это я вам подарю, чтоб также и вас поднимало. И я понимаю, как мало я, в сущности, вам подарю.
Самотлорское солнце Стальные артерии нефтепроводов прорезали тайгу... Трасса Самотлорские будни Царство металла, танков, буллитов, колонн, фитингов, трубопроводов. ГПЗ-3 стрится Самотлорское солнце 2 Хантыйское солнце Станислав Яворский. Оленевод. 1976 Митрофан Тебетев. В интернате Оленьи упряжки Юрий Филатов. Хантыйское солнце 2 Это место сердцу свято Сколько раз я здесь бродил! Десять ёлочек когда-то Здесь отец мой посадил. Были тоненьки и хилы Молодые деревца. “Мать-земля вольёт в них силы!” — помню я слова отца.
И ещё отец добавил В наступившей тишине: “Это, сын мой, я оставил людям память обо мне. В путь, мой сын! С открытым взглядом Мир огромный обойди, А когда вернёшься — рядом Десять ёлок посади!”
Срок пришёл, в родном посёлке Оказался я опять. Вижу выросшие ёлки, Но... всего лишь только пять! Сердце сжалось безотчётно. Пригляделся — боже мой: Кто-то ехал беззаботно Здесь на тракторе зимой.
Ехал, может, с песней звонкой, Пролагал по снегу путь. Поленился взять сторонкой, Поленился обогнуть. Мёртвым ёлкам — не подняться. Стиснув зубы, ухожу.
Что ж, не десять, а пятнадцать Завтра ёлок посажу!
Перевел с хантыйского И. Фоняков
Хантыйский охотник-промысловик начала XX ека Промышленные дымы над югорской землей — приметы нового времени
Давай уедем в дальние края, За две реки на медленных паромах. Оглянемся — и только ты да я Да несколько березок незнакомых. Как будто снова встретившись, начнем Краснеть, молчать, не в силах скрыть сомненья, И, все смешав, не помня ни о чем, В лесной глуши, в кустарнике ночном Встречать рассвета медленные тени. И в час, когда совсем тиха листва — Простое счастье дней полузабытых! — Знать выраженье глаз твоих закрытых, Не сказанные угадать слова.
А хочешь, не поедем никуда: За мелким горем радости не пряча, Ты просто улыбнешься мне иначе, И станет все как прежде, как тогда.
Северное сияние распростерлось над зимником Любимая, спи! Солёные брызги блестят на заборе. Калитка уже на запоре. И море, дымясь, и вздымаясь, и дамбы долбя, солёное солнце всосало в себя.
Любимая, спи... Мою душу не мучай, Уже засыпают и горы, и степь. И пёс наш хромучий, лохмато-дремучий, Ложится и лижет солёную цепь.
И море — всем топотом, и ветви — всем ропотом, И всем своим опытом — пёс на цепи, а я тебе — шёпотом, потом — полушёпотом, Потом — уже молча: “Любимая, спи...”
Любимая, спи... Позабудь, что мы в ссоре. Представь: просыпаемся. Свежесть во всём. Мы в сене. Мы сони. И дышит мацони откуда-то снизу, из погреба, — в сон.
О, как мне заставить всё это представить тебя, недоверу? Любимая, спи... Во сне улыбайся (все слёзы отставить!), цветы собирай и гадай, где поставить, и множество платьев красивых купи.
Бормочется? Видно, устала ворочаться? Ты в сон завернись и окутайся им. Во сне можно делать всё то, что захочется, всё то, что бормочется, если не спим.
Не спать безрассудно и даже подсудно, — ведь всё, что подспудно, кричит в глубине. Глазам твоим трудно. В них так многолюдно. Под веками легче им будет во сне.
Любимая, спи... Что причина бессоницы? Ревущее море? Деревьев мольба? Дурные предчувствия? Чья-то бессовестность? А может, не чья-то, а просто моя?
Любимая, спи... Ничего не попишешь, но знай, что невинен я в этой вине. Прости меня — слышишь? — люби меня —слышишь? — хотя бы во сне, хотя бы во сне!
Любимая, спи... Мы — на шаре земном, свирепо летящем, грозящем взорваться, — и надо обняться, чтоб вниз не сорваться, а если сорваться — сорваться вдвоём.
Любимая, спи... Ты обид не копи. Пусть соники тихо в глаза заселяются, Так тяжко на шаре земном засыпается, и всё-таки — слышишь, любимая? — спи...
И море — всем топотом, и ветви — всем ропотом, И всем своим опытом — пёс на цепи, а я тебе — шёпотом, потом — полушёпотом, Потом — уже молча: “Любимая, спи...” 1964
|
«Даже с нешуточной стипендии отличницы самолет тебе не потянуть, потому высылаю на билет. Я прошу тебя: прилетай, пожалуйста. Прилетай, прилетай. Вот прямо сейчас отправляйся в «Домодедово», борты к нам два раза в сутки, любым разом попадешь, еще успеешь телеграмму дать, и через три часа сорок минут будешь счастлива принять от меня роскошный букет, что граничит с подвигом или престидижитаторством, и многочисленные поцелуи, что дoлжны засвидетельствовать мою нежность. Подвиг? Как же назвать наличие левкоев, роз, турмалинов, резеды и ветреницы белой посреди западносибирской лесотундры при температуре воздуха 52о Цельсия ниже нуля? Героическая ловкость рук и никакого мошенства. Конечно, набиваю цену, ты права. Но потихоньку подвожу и к пикантному моменту своего повествования. Смущаюсь, но и обойти стороной не имею права. Мороз здесь действительно сердитый, и ты, прошу тебя, думать забудь форсить нейлончиками-капрончиками, а натягивай колготы потолще да трусишки надевай с начесом. Вот за шубейку не беспокойся — медвежьей полостью обеспечу».
ЮДА не вдруг-то улетишь из столицы, но с решимостью отчаявшегося ни на минуту допустить я не желал, что билетов не окажется. Про колготки всё надоумливали меня редакционные женщины. В разных формах их трогательная небескорыстная забота изливалась на молодого специалиста. Откуда взять медвежью полость, сам не знаю, для красного словца ввернул. Как те коллеги из центральной прессы, которые увидали свадебные тройки на Самотлоре. На весь край нефтяной одна лишь захудалая лошаденка влачила полуголодное существованье в местном совхозе. Телеграмма на редакционный адрес — «Нижневартовск Тюменской области Космонавтов 17-А Ленинское Знамя» — пришла почти через месяц. Если считать от того дня, когда она, по моим расчетам, должна получить письмо. Месяц тот стал заполнен ожиданием, то и дело затмевавшим всякие поденные дела, которыми я старался заслониться — спрятаться за. То и дело сбегал я по всяким там надуманным поводам, а возвращаясь, ждал, что в редакции дожидается — теперь уже меня поджидает нетерпеливо-нервно — её «встречай». И каждый раз оказывалось, что нет. Отвечавшая за почту Ольга Робонен отрицательно качала головой. Значит — завтра... И снова — до завтра — пытался скрыться. По городским объектам, приятелям и приятельницам, краткосрочным командировкам на нефтеприиски. К буровикам, геологам, нефтяникам. С каротажниками, строителями, перфораторщиками, водителями плетевозов... Никто меня не гнал в командировки, напрашивался. А ночью — самое пронзительное время, когда на языке неотвязно крутится
О, когда-нибудь, когда? Сяду я себя забуду, Ненадолго — навсегда, Повсеместно и повсюду... —
под чужим беллетристически вертящимся потолком, когда нужно смотреть в стену, чтобы комната остановилась, вспоминал сквозь морок свои в Ленинграде летние отпускные побеги. На озера или на речку, к брату и в гости без разбору — лишь бы. Или просто в город, на Невский, где посреди XIX века в текущей туда и текущей сюда толпе особенно остро чувствуешь отрешенно-нарочитое одиночество. А возвращаясь, ждал, что она — приехала. И каждый раз оказывалось, еще нет, непременно завтра... И снова убегал. И ночью слушал грозу. Грозы полыхали полных тридцать отпускных дней. К утру тяжелые, озоном дышащие тучи разгоняло, открывалось подсвеченное изнутри и снизу небо, и день напролет стоял жаркий, но не душный — освеженный ночными светопреставлениями. И если на озере, то озерная даль тает в дрожащей дымке, и окуни уходят в глубину пропитаться там плотной холодной темнотой. Огрузших, мы доставали их с глубины, они почти не сопротивлялись на леске. Рыба будто только нас и ждала, чтобы заглотить спасительно-предательскую наживку и покойно оказаться поднятой на свет божий... А на реке — неугомонные береговушки чертят над гладкой цвета масляных красок водой стремительные траектории, стрекозы патрулируют, и стоит не шелохнуто поплавок, словно нарочно боясь вспугнуть приостановившую бег планету. Солнце недвижно, и значит, для нее отведено больше времени, чтобы явиться в мое отсутствие и сесть попечалиться у распахнутого в дворик с китайскими яблонями окна. Я краем глаза следил за поплавком, вперя взгляд в то, как славно нам будет житься с ней в палатке, как у костра она станет домовничать и как поплывем в магазин за припасами, кубышки она будет называть мышками с длинным хвостиком, я старательно буду откидываться назад, чтобы показать ей, какой я искусный гребец и сколько накоплено во мне силы, она наклонится, чтобы зачерпнуть ладошкой на скрипящую уключину, и я в который раз умилюсь родимому пятну на внутренней стороне бедра у самых ее трусиков... Меня нисколько не смущал тот факт, что наши отношения не заходили еще настолько далеко, чтобы я мог знать о существовании такой обворожительной метки.
А САМОТЛОРСКОМ КСП-4 [2], откуда к обеду ждали от меня прямо в завтрашний номер законных сто строк, знакомый оператор Валька Прасин уговаривает начальника отпустить его на пару дней — на охоту. — Торым ждет, тайга ждет, медведь, однако, не ждет, — невнятно объясняет Валька неожиданно возникшую потребу пострелять зверя. — Да пойми ты, голова остякская, некем мне тебя заменить. — Начальник не в силах взять в толк сиюминутной необходимости отпускать дежурного инженера прямехонько посерёд вахты; он легонько хлопает по конторскому с черным дерматином столу. — Некем. — И выбитая пыль скупо вспыхивает в пологом солнечном луче. Валька был хантом — ханты, поскольку слово это по нормам русской грамматики не склоняется. На самом-то деле склоняют его кто во что горазд, и никто от этого не страдает. Напротив. Это как с брелоком, зевоком, кивоком: слова давно в составе русского словаря, а умы лингвистические всё их за иностранные числят. Ну да ладно. Валька по национальности был ханты. Как и соплеменники, не прочь был посидеть за рюмочкой, однако, хлебнув цивилизации, не спился одномоментно. Во хмелю глаза у него занятно косили к переносью, а словоохотливее он так и не становился, что, конечно, нравилось честной компании. Когда язык окончательно развязался, лучшего собеседника, чем молчун, трудно ожидать. По этой причине интервью с ним в «Тюменской правде» так и не случилось. Он все гундосил и гундосил бессвязное что-то, как казалось, про институт, учебу и чью-то перед кем-то давнюю или сиюминутную, кто его разберет, провинность. Не то он непростительно обидел, не то ему в студенческие лета в душу наплевали и не дали вытереться. Интервью не состоялось, а в нижневартовской своей газете я отделался небольшой заметкой. Мол, на Самотлоре приступил к выполнению инженерных обязанностей молодой специалист, выпускник института нефти и газа им. И.М. Губкина Вавля Прасин [3]. Или что-то в этом роде. Вавля, или Ваули, настоящее Валькино имя. Так назвали его в честь героя угорского эпоса, поднявшего на Ямале в XIX веке восстание, да не восстание — просто бучу. Если хотите, то был своего рода хантыйский [4] Дубровский, хантыйский Zorro. Подобные персонажи в истории любого народа известны, об них помнят, их пестуют. Так помнят о граде Китиже, Мангазее да Атлантиде, в конце концов. Рассказы о них подкупают всем тем, чего в реальной жизни недостает и по чему тоскует душа, когда оставлена наедине с собой: по бесхитростной житейской сметке, по граничащей с бесшабашностью легкости бытия, по Добропорядочности с большой буквы, непримиримости к фальши и проч. Высшее образование среди ханты не слишком большая, но редкость. Еще реже, получив серьезную профессию, они возвращаются на свою землю. Ученый человек что там услышит из песен родных?
В нартах громче ветра Поет Ламдо Василий, Поет о новой жизни Проснувшегося края. [5]
Да ничего нового: про оленей, пушнину, болота и морошку [6], зимнюю поземку и ездовых собак... В общем, Валька стал первым нефтяником и трудился там, где еще югорские его предки давали названия озерам, рекам, курьям и пескам — всему в том бескрайнем мире, который они населяли и в котором много воды, приносящей рыбу, много леса, обильного зверем, много тундры, где пасутся несметные стада. — Торым ждет, тайга ждет, воронг ку, однако, не ждет... — Пойми ты наконец: вахта есть вахта, — начальник не разражается, да лишь потому, что отчетливо сознает: голову хантыйскую забористыми словами не проймешь. — Медведь, однако, не ждет... — все тянет свое Валька, не в силах достучаться. — Тебя послушать, важнее медведя и дела нет. А дело, уразумел я между строк их пререканий, заключалось в том, что в родном Валькином поселке объявился медведь-шатун. Поднял кто-то зверя посреди зимы с берлоги, вот теперь он и будет колобродить. С шатуном шутки плохи. Тут ведь как? Или беда или меткий выстрел — кто раньше. Так уж с шатунами испокон веку заведено. — Что у них там, некому на курок нажать? — все равно не соглашается начальник. А Валька среди своих считался, видать, охотником знатнейшим. От него-то уж, известно, их, или пупи, или воронг ку, не уйдет. И между прочим, Валькины соплеменники, обращаясь к нему за помощью, всему КСП оказывают честь и уважение. — Что же мне с их уважения? — снова отказывается понимать начальник. — Не лапоть, знать, — им даже щей не похлебаешь. — Ха, зато похлебка из медвежьей лапы... под стопочку... — нашелся последний аргумент, — и ароматный дымок над чугуном, у? А пельмени из медвежатины, а? Ростбиф окровавлeнный... Начальник сглатывает и сдается. Валька не ожидал резкой перемены настроения и теперь лупает глазами. А я накручиваю диск на занесенном сюда из довоенных времен черном бакелитовом телефоне, чтоб предупредить в редакции, пусть не рассчитывают сегодня на мои сто строк, зато днями будет... м-м-м... очерк, скажем, очерк о шефстве нефтяников над малыми народностями тюменского Севера. Красота какая! Ханты отправляют пацана на большую землю набираться в интернате мудрости и искусства минувших и нынешних цивилизаций, проходят годы — возмужавший парень становится нефтяных дел специалистом и в трудную минуту приходит на выручку своему народу. И еще звоню, чтобы озадачить друга Володьку [Чижова] на случай телеграммы. Нет, как славно все получается. Володька встретит мою невесту, жених поскольку в трудной таежной командировке. Невеста, конечно, сразу проникнется сурьезностью моей работы, но потом начнет маненько томиться в тоске неизвестности. Это ей наука. И выходит, не она ко мне — это я к ней приеду, как и полагалось поступить с самого начала, еще летом, а не затевать канитель. Приеду, значит, я к ней. Жаль, без цветов, но с ценнейшим журналистским, можно сказать, трофеем. Про похлебку я сразу про себя решил: обойдется начальник — никакого бульона, лапа станет моим подарком. Потому что ясно же любому: Валька отпущен исключительно благодаря моему участию. Нет, как вовремя я встрял в разговор. Пусть только попробует не взять с собой на охоту! Хотя, наверное, лапа — это перебор, лучше, действительно, отправить ее в казан, а в подарок оставить один коготь. Так скромнее. И оригинальней. Ожерелье из медвежьих когтей. Ну, на этот счет еще будет покумекать... На том конце линии наконец взяли трубку. Ну, красота.
АУ-ВАУ, — на местном наречии лаяли, провожая нас в тайгу, собаки. На снегоступах из сыромятной кожи на березовых рамках мы споро углубились в чахлую повытаращенную из бутафорского снега растительность. Когда я обернулся, уже и дымки над чумами простыли. Взбивая размеренно порошу, Валька идет впереди, винтовка у него за спиной лежит как влитая; удивляясь просторной легкости малицы и натянутого поверх сокуя, я поспеваю за ним, то и дело цепляюсь за наст, сбиваюсь с шага и поправляю выданное мне неказистое ружьишко. Зачем оно, если медведя из него не завалишь? «Рыбу брать идешь — морду берешь, зверя брать идешь — ружье берешь,» — увещевал экипировавший меня старый ханты. Хотя кто его разберет, старый он или молодой. Лицо сморщенное, как по весне картофелина позапрошлого урожая, да глаза притухшие. Старятся и умирают ханты рано, век их раза в полтора, если не в два короче нашего. Я оборачиваюсь сызнова. Местность лежит открытая, будто выглаженная, и наст здесь надежно держит, на белой плоскости языками вытягиваются углем начертанные перелески, там снег глубок и меж дерев клубятся синие тени, иссиня-черным выделяются ели и кедры. В воздухе мельтешат мелкие блестки, наст отсвечивает в рассеянном маревом свете. Следов наших почему-то я не нахожу, зато обнаруживаю-не-обнаруживаю с изумлением внутри себя некий неуютный диссонанс: ощущение пространства и времени оставило меня, мир лишился каких-либо направлений, и только верх и низ легко прочитываются в устройстве запорошенной всем белым территории. Даже тяжелым пластом навалившийся на тайгу мороз стал невесомым. Всего-то ничего тому назад — минуту или вечность?! — он обжигал лицо, зло хватал за крылья носа, но лишь заиндевевшие отяжелевшие усы теперь... Куда мы идем? Спохватился. Куда и зачем черт меня тянет? Повыдвинулись на опушку и топчемся. И окружающий нас мир на месте топчется — никуда не движется, просто меняет картинки на экране жизни и создает иллюзии. Вон, впереди кедры, справа кусты, а за ними бурелом, нет, бурелом слева, кедры справа, и на снежном холмике ярко-желтым, прям канареечным пятном — чур-меня-чур-меня-чур! — кружка жигулевского, с пенной накипью... фигура Валькина вдруг сделалась непомерно маленькой... вот-вот, сейчас вот, как мелкая черно-белая фотография с сепией, завалится за шершавый ствол — как и где его потом найдешь!?. Испугавшись оказаться один на один с этим начисто оскопленным пространством, я рванулся за своим проводником-наставником, влетел в выскочивший из-под снега краснотал, зацепился обоими снегоступами, перелетел через поваленный ствол — и догнал-таки, и приклеился к нему, и как будто себе под капюшон стряхнул с усов за воротник на спину холодные капли, которые бойко побежали вниз, до самого копчика. — Сердится, — не сбавляя уверенно-размеренного шага, показывал Валька несуществующие для меня приметы минуту или вечность тому назад якобы прошедшего зверя. — Зачем идем, знает. Не хочет встречаться, сердится. Уходить, однако, не хочет. Лес потемнел, бурелом все чаще обходим стороной, и из-под каждого завала изливаются вокруг предвечерние, видимо, тени. Сумрак все гуще, как кисель, обрастающий пенкой, скоро и ложкой не провернешь, похоже, часа четыре уже, что ж это мы — шесть часов как бродим вкруг по недоразумению занесенной сюда из иных краев сосны? Вон она, мы оставили ее у поселка, конечно, она, сук сломанный торчит на два моих роста выше, я тогда еще подумал, кто его обломал... сосна здесь — а где поселок? — но и сосны дурацкой уже нет. Где чертов этот медведь? Дурацкий медведь, дурацкая затея. Вот привязалось словцо, с языка теперь не слезет... дурацкое словцо, дурацкая Валькина спина... Валька остановился меж кедрачей, я ткнулся ему в спину. Сбросил он снегоступы, и я следом, сразу же освободился от своих. Снег оказался плотным и стоять на нем в камусовых унтах [7] было одно удовольствие, хоть пляши. — Пожалуй, отдыхать будем. Ночевать будем. Огонь разводить будем. Кушать, однако, будем. Лап наломаем, прикидывал я, не находя, впрочем, глазами ни одной низкорослой елки, чтоб дотянуться до ветвей, да ночью лютый мороз, никакой лапник не поможет, костер разводить на снегу доводилось, разведу и сейчас, а с пищей промашку дали — мы ж с собой ничего не захватили... Словом, идею ночевки я отмел, а дух перевести был не против. Валька, между тем, размашисто смахивал снег. Неглубоко под ним оказались повалены впритык два ствола, в одном он сноровисто проковырял-повырезал ножом канавку, скрылся в сумраке и тут же вернулся с надерганным где-то мхом, распатронил патрон, ссыпал порох в канавку, понатыкал мох и привалил сверху принесенной лесиной. Глядючи с раскрытым ртом на эти приготовления, я меланхолически продолжал вытаптывать место под предполагаемое мной кострище, а увидав, как Валька вытягивает из-под снега валежник, кинулся на заготовку дров, быстро загнал себя в сугроб, по пояс, до подмышек провалился, едва окончательно не утонул, ощущение неверной жижи было настолько острым, что показалось, будто болотным газом пахнуло. В носу свербело, пока я еле выгребал — к нашему острову? кочке? пристанищу, где исподтишка уже шипело, потрескивало, побулькивало и постреливало. Огонь быстро занялся, будто того только и ждал. Вокруг сразу сделалось черным черно, и Валька нырнул в кромешную темень. Костер горел полушепотом, по-стариковски попыхивал синим пламенем и не мешал слушать такую же густую, как мрак, тишину. Я всего-то успел подставить к комлям пару хворостин, как Валька вынырнул рядом. В руке у него была птица. — Во, а я и выстрела не слышал. — Никто не стрелял, однако. — А птица?.. Дичь-то откуда? — спросил я с недоверчивым смешком. — Лес дал. Тайга дала. Тайга добрая, хантэ выручает. Ничего, однако, не жалеет, все отдает. Комли прогорали неохотно и хорошо держали угли. Перья послушно упали и притворились снегом. Испеченная на углях птица оказалось сочной, приторно-сладкой, явно соли не хватало, в том смысле, что ее вовсе не было, но все равно трапеза посреди закутанного во все черное мороза задалась. Я еще догладывал костку, когда Валька только и сказал: — Ночевать будем, — и кувырнулся на снег. Меня, конечно, терзали сомнения, как в такую кромешную темень будем возвращаться, однако ночевать зимой, в стужу, в тайге! Ожидая подвоха, я выждал. Валька тряпьем брошенным у костра не двигался, только бубнел что-то себе под нос. Я одернул малицу и сокуй, поправил капюшоны, один натянул поглубже на лицо и осторожно последовал Валькиному примеру. Не сидеть же пнем цельную ночь. Я так отчаянно прислушивался к холоду, который, ожидал, проступит сквозь одежки мехом внутрь и мехом наружу, что неразборчивый шепот перешел в бормотание, причитание и сложился в отчетливо звучащие слова. Незатейливый куплет на заунывный под стать содержанию мотив повис в темноте над медленно теряющими бордовый цвет углями.
... Много воды, приносящей рыбу, — рыбы не стало. Институт, однако, виноват. Много леса, обильного зверем, — зверя не стало. Институт, однако, виноват. Много ягеля для тучных стад, — оленей не стало. Институт, однако, виноват. И воды, и леса, и тундры не станет — Институт, однако, виноват.
Под этот из глубины души выплеснутый панегирик я и уснул, успев напоследок все же понять: в слове «институт» сконцентрировалось для Вальки все самое-самое, на что только способна цивилизация. Во истину, сакраментальный символ научно-технического прогресса, приближающего счастливое человечество к предначертанной партией и правительством цели всеобщего благоденствия. И о ней я тоже мимолетно подумал сквозь дрему: как она там? как ей спится на новом месте за 2400 километров от Москвы? Так далеко от дома она еще не забредала, бедолажка моя, путешественница, оставленная сегодня на цельный день без моих о ней дум и только сейчас оказавшаяся поблизости. Ночью от крадущих звуков — шорохов, потрескиваний, пощелкиваний, пофыркиваний, непонятной возни в снегу под самым носом — я просыпался. Я просыпался для того, чтобы проверить: далеко ли она? не ушла ли? Она по-прежнему была у меня за пазухой, и нам вдвоем было отлично. Третье или четвертое пробуждение мое встречала луна, она продышала в ночном куржаке слюдяное оконце и осветила окрест неровным светом. Верная примета, что мороз спал. Но и без луны в малице было уютно, будто с вечера протопили звонкими еловыми чурками печь, а мы забрались на полати. С них я увидел, как вприпрыжку пробежала мимо зверушка и тут же осветительное пятно перечеркнула стремительная тень. Она вздрогнула, заворочалась и картинно разметала каштановые кудри по белизне подушки. Не бойся, сказал я ей, спи, милая, все будет хорошо.
А УТРО мы снова двинулись — в никуда — догонять иллюзорного нашего медведя. Медведей, как известно, не существует. Эта примитивная констатация может удовлетворить лишь ум простака, но отнюдь не ученого, — механически передвигая снегоступы, переиначивал я классика [8]. — Тем, что существует, треклятый наш Институт вообще не занимается. Банальность бытия установлена слишком давно и не заслуживает более ни единого словечка. Напротив, методами точных наук, установлено, что имеется три типа медведей: нулевые, мнимые и отрицательные. Все они, как было сказано, не существуют, однако каждый тип — на свой особый манер. Мнимые и нулевые медведи, называемые на профессиональном языке мнимонами и нульконами, не существуют значительно менее интересным способом, чем отрицательные... Но тут Валька указал, и я впервые увидел — сначала покарябанную пятерней кору, а потом — плотно впечатанный в снег живой след. Один. Наподобие тех снегоступных следов, что сегодня оставляли мы за собой, только короче. В две мои ладони. С акцентом на подушечки и корявые когти. А пяточка как у младенца... Поодаль еще один. Одноногий он, что ли? Одноногий несуществующий медведь, слоняющийся посерёд зимы в поисках, как прорезалось, кружки с пивом. Валька снова, как и вчера, резко остановился. Жадно, как олень губами, захватил снега в ладошку — и принялся оттирать мне щеку, я, оказывается, давно — или целую вечность?! — ее не чувствовал. Прихватило на поднявшемся ветерке. — Пожалуй, домой идем. — Да черт-то с ней со щекой, пройдет, — испугался я, — ничего не случится, буду просто внимательней. — Испугался скорее не отменяемой по моей оплошности охоты, а обратного пути с ночевкой посреди неуютного двумерного — верх и низ — пространства, которому я по воспитанию своему не мог довериться без оглядки. — Да нет, какое ж домой, когда тебе же шатуна завалить надо, — заторопился я, испугавшись еще пуще, потому что в голове мелькнуло невозможное: а вдруг и Валька не знает обратного пути?! Он только хорохорится, изображая из себя лесного человека, человека тундры, или кого там еще.
Спросите, где мой дом, мое жилище? Отвечу вам звенящей песней ветра, Что чум родной мой — это тундра вся. [9]
— Насовсем медведь ушел. Гляди, — предлагал он вместе с ним прочитать следы, — очень сердится. Сказал, не придет больше. Нам, однако, тоже домой. — И Валька поправил так и не выстрелившую винтовку, двинулся вперед по одному ему известной дороге. Дорога была известна ему от и до. Конечно, я не считал шагов, но и пяти сотен мы не сделали, как к изумлению своему завидел я сначала ровные струйки дыма, тянущегося в обитель Торыма, а чуть погодя показались и наискось срезанные конусы низкорослых чумов. Все сутки напролет мы болтались, оказывается, возле поселка. Вот тебе и сосна с обломанным суком. Время, как и направления в пространстве, осмысленно вернулись, заняли законное свое место. Три данных нам в ощущениях координаты плюс четвертая, не связанная напрямую с окружающим миром, но связанная с внутри тикающим таймером, снова угнездились в сознании. И лишь на ослепительно дразнящий миг вспыхнули за сутки отдохнувшие от гнета зрение, слух, обоняние. Сухим раскатистым выстрелом треснула в тайге ветка, не выдержав натиска тяжести; и пока длился этот звук, рассыпался окрест удаляющейся дробью, я отчетливо услышал пряный, разгоряченный запах хоркающих оленей, стоящих теперь у заслоненного расстоянием чума; увидел ледяное журчание ручейка, спрятанного от глаз и глубоко под снегами продолжающего свой веселый бег; нос мой расширился от легкого дуновения, принесшего бормотание куропаток, далекое потявкивание лисицы и приглушенный голос водяного воробья, легко отыскавшего под сугробами проход к тому ручью... В тот дарованный мне миг я самостоятельно догадался: медведь наш не желал убираться от сытно пахнущего жилья и, уходя, избегая нас, все кружил вокруг, пока не понял, что добром мы от него не отстанем. А так ли это, я не стал у Вальки уточнять. [10]
ЕЛЕГРАММА пришла через 27 дён: «сессию сдала отлично вылетаю 9:50 послезавтра». Она была благоразумна не менее, чем благородна, и оставляла мне уйму времени на подготовку. На улицах по-прежнему стоял густой войлочный морок, хотя потеплело до минус сорока. Самотлорские факелы отбрасывали отсвет в глухо застланную высь, и их кинжальный свет ночь напролет прорезал тяжелое брезентовое небо над городом. В те сутки я со всеми быстро и хорошо ладил, и мне буквально все легко давалось. В аэропорт я прихватил букет из любовно собранных веток, там были: тополь, краснотал, елка, пихта, береза, к которым приклеил разноцветные бирочки с названиями обещанных цветов. И опоздал к предполагаемому прибытию самолета аж на сорок минут. Потому что машина, до того работавшая исправно, ни в какую не желала заводиться. Шофер, который взялся встретить и доставить гостью, остервенело насиловал стартер, естественно, залил карбюратор, и до основания продрогшей искре не по силам было воспламенить холодную загустевшую смесь. Я выгнал его из-за руля; терпеливо выждал, похлопал по приборной доске, и стрелки дружно кивнули мне, мотор прокрутил полтора оборота, чихнул и заглох, я выждал еще и еще — мотор только чихал и кашлял; и послал его — ох, как бы я его послал! — крутить ручку, раз он залил движок по уши. Вот он действительно оказался героем: рукавиц ни у бедолаги ни у меня не оказалось — рукавицы были утоплены и вшиты в карманы полушубка, — и застывшая ручка раз за разом срывала кожу с ладоней. Потом и я приобщился к героям, потому что мне показалось, что крутит он без должного энтузиазма. Мы оба отчаялись окончательно, когда мотор без всякого на то предупреждения ожил. Паниковали мы напрасно: самолет только что совершил посадку, рулил к самому вокзалу, и к нему катили трап. Встречи не случилось. Нет, той встречи, какая рисовалась мною несколько ждущих месяцев к ряду, а в особенности в эти проклятущие нескончаемые 27 дён. Она была холодна как та ручка, срывала лоскутья неоправданных ожиданий, казалось, с первых минут жалела, что пустилась в авантюру, — а как же иначе она могла назвать свое отчаянное путешествие через полстраны! — вызывающе поглядывала и отвечала односложно. А веселого разноцветья бумажных полосок как будто и не заметила, не приняла. Совершеннейший раздрай! До поцелуев ли! И только увидав с порога настоящие цветы в комнате общежития, которую сосед Сашка Степанов предоставил в мое полное и как бы бессрочное распоряжение, она неожиданно расплакалась. — Ты прости, — говорила она между длинными всхлипами, — прости, что я хорохорилась. Я очень боялась... И лететь боялась... неразумной встречи... и тебя то-о-оже-е... — и она пускалась в новый плач. В своей цивильной шубейке, поверх которой сразу в аэропорту я натянул на нее, безучастную, жаркую как русская печка доху, она была похожа на медведя, в самом начале зимы, когда не откупорены еще летние запасы, поднятого неожиданной оттепелью с берлоги. Но ревела она как маленький незашто непрошто обиженный медвежонок. Потом слезы улеглись. Она притихла. Потом она, продолжая как бы прислушиваться к чему-то далекому, будто звучащему в иных сферах, изумлялась букетом, в котором были розы, садовые и луговые (сдается мне, что про луговые несчастно вру) гвоздики, астры, что-то из лилейных и еще какая-то разноцветная зелень. Однако вопрос, откуда, мол, такая красота, так и не прозвучал, хотя на него у меня был заготовлен красивый, как мне казалось, ответ. Друзья-трубоукладчики, мол, по пути следования трассы магистрального нефтепровода обнаружили под снегом удивительную поляну, на которой все это сказочным образом произрастало... [11] Ужин — фирменное блюдо: консервированная в томатном соусе фасоль (банка, можно две) с говяжьей тушенкой (банка, лучше — две) и луком (2 крупные луковицы мелко покрошить, обжарить на сливочном масле) тщательно перемешать на сковородке и хорошо разогреть, подавать под венгерский рислинг и др. напитки, — ужин прошел в томительном молчании, смысл которого я все пытался угадать. Вместо дельных мыслей с языка сорвалось невпопад:
... Все забуду, разучусь, И разуюсь и разденусь, Сам с собою разлучусь От себя куда-то денусь. [12]
Тщательное ознакомление с обширной программой, заготовленной на следующий день. Длинное, прерываемое недоуменными вопросами объяснение, почему во всем общежитии нет холодной воды и из кранов хлещет крутой кипяток... Наконец, категорическое требование немедленно — сию-же-минуту-нет-прямо-сейчас! — раздвинуть в разные стороны две панцирные кровати, которые, как я полагал, станут нашим брачным ложем. Высокие договаривающиеся стороны сошлись на приемлемом для них решении: между нами мы положим обоюдоострый меч, — два меча! твой и мой — хорошо, пусть будут два меча, мой и твой... ... Среди ночи она проснулась — я услышал это по трепету ее ресниц — и уткнувшись носом в мое плечо осторожно спросила: — Толич, ты, правда веришь, что у нас что-нибудь получится? Я промолчал. Мне полагалось, ни о чем не тревожась, спать.
Примечания
[1] Строка из стихотворения Осипа Мандельштама “Есть иволги в лесах, и гласных долгота...”:
Есть иволги в лесах, и гласных долгота В тонических стихах единственная мера. Но только раз в году бывает разлита В природе длительность, как в метрике Гомера.
Как бы цезурою зияет этот день: Уже с утра покой и трудные длинноты; Волы на пастбище и золотая лень Из тростника извлечь богатство целой ноты.
[2] КСП — комплексный сборный пункт нефти.
[3] Работником Валька был вдумчивым и аккуратным. Правда, однажды в самотлорском НГДУ мне как будто жаловалась кадровичка. Какой-то он, понимаешь, скучный, говорила. Нет, людей не сторонится, говорила, но все равно какой-то он безучастный. И даже, пожалуй, обижалась: про любого, мол, скажешь, какие у него тараканы в голове, а у этого будто и тараканов нет. Все сидит-сидит, молчит-молчит...
[4] Если быть точным, ненецкий. Автор и здесь, как с турмалинами или “зевоком-кивоком”, оставляет за героем естественное право пусть даже и на безумные заблуждения. В этой связи вспоминается такой вот занятный казус. Является как-то в редакцию собкор окружной газеты Володя Дорошенко — Владимир Дорош, как он подписывал свои материалы. Личность вообще-то эпическая. В “Комсомолке” о нем была заметка под замечательным заголовком военных времен: “В редакцию не вернулся”. Прежде он работал в центральном аппарате ТАСС. У них там манера была время от времени выезжать в командировки по романтическим местам Союза ССР. Профессиональная надобность — чтоб перо не ржавело, — нормальная журналистская жажда соучастия и корыстный интерес. На Сахалин ехали за икрой и краснорыбицей, на Байкал — за омулем, в Хиву — за дынями да на изразцы, голубизной своей спорящие с небом, поглазеть, или чем там богата та далекая и напрасная, как говорил Битов, Хива; в Амдерму — за полярным сиянием и питьевым спиртом, на Ахтубу — руками выловить здоровенного осетра в рисовой чеке, куда он, зараза, с водой зашел, а развернуться в узком канале такой дуре нет никакой возможности... Наравне с предприятиями ВПК Нижневартовск привлекал как передовая линия в холодной войне. Здесь в социалистических соревнованиях ковались характеры и ковалось построенное на нефтедолларах экономическое благополучие страны, да еще можно расстараться и вернуться в столицу с новенькой дубленкой, взятой в ОРСе нефтяников за 37 руб. с копейками. На московской барахолке (из-под полы) или в ГУМЕ (из-под прилавка исключительно) она шла за 250 (“крытая”), а то и за 400 (натуральная, лаковая). История умалчивает, какая из причин решающим образом позвала Дороша в дорогу к черту на кулички, в нижневартовские холода и вьюги и самотлорские непролазные топи. Достоверно известно следующее. Побывав на Самотлоре, он там так и — остался! Героика буден захватила Володю до такой степени, что он сменил профессию. С год работал буровиком, давал на гора тысячи метров проходки горных пород. Потом пошел собкорить в “Ленинскую правду” — чтобы по-прежнему быть на передовой, или поближе к ней, и вплотную заняться литературным творчеством. На окололитературной ниве и приключился поучительный случай. Долго и трудно ему давался роман о буровиках, все искал он адекватные героике трудовых свершений образы. Однажды ему показалось, что герой его обязательно, ну, просто всенепременно должен есть (кушать, лучше даже — вкушать) — меренги. Одна загвоздка, обнаружив у себя в лексиконе это слово, Володя как-то не очень представлял его содержание: что такое — меренги, меренги? С этим он и заявился в редакцию, мол, братцы, выручайте, расскажите, как эти проклятущие меренги выглядят. Может показаться странным, но помочь ему в редакции никто не был в состоянии. Ну, такая вот яичница: никто из редакционных про меренги не имел понятия. Никто. Кроме одного! Ленинградец (!), выпускник ленинградского университета (!) Анатолий Буцкий знал совершенно определенно и совершенно точно: это деликатесные морепродукты, ну, наподобие мидий, устриц там и т. п. Как герой-буровик губу не раскатывал, пришлось ему довольствоваться банальными сибирскими пельменями. А то — устрицы! Нет, даже многообразованные люди с ума палатой способны искренне, но от этого не менее — от этого даже более чудовищно заблуждаться по вопросам, можно сказать, основополагающим, если речь о меренгах. Чего уж говорить о таких пустяках как турмалины!
[5] Стихи Леонида Лапцуя, ненецкого поэта, оленевода, охотника, рыбака. Он был одним из многочисленных символов той эпохи, мифом советской прессы и сам любил повторять сочиненную кем-то не то злую, не то ироничную, не то констатирующую присказку: кто не знает Лапцуя, тот не знает — ни… чего.
[6] Морошка, морошка, Тоненькая ножка. Ягода-фонарик Сладостью подарит.
Осень подоспела — Ягода поспела. Спелая морошка — Желтая сережка.
Сладкое варенье Наварю, Молоко оленье надою. Тальников нарву Соседей позову.
Солнца луч в окошке — Золотые рожки. Вышла я из чума — Нет нигде морошки!
Белою метелью Гуси налетели На болото сели, Всю морошку съели.
Гуси на болото Прилетают рано. Завтра за морошкой Раньше солнца встану.
Так писала зачарованная своим миром долганка Огдо Аксёнова, которая первой в истории народа саха доверила стихи бумаге…
[7] Камус — шкура, снятая с ног оленя, лося или другого зверя, отличается прочностью, хорошо держит тепло.
[8] “Сумма технологий” была настольной книгой Сергея Анатольевича Альтшулера, директора нижневартовского филиала “Гипротюменьнефтегаза”. Для газеты он делился своими соображениями о своевременности и необходимости постановления партии и правительства о неотложных мерах совершенствования хозяйственного механизма страны и путях их осуществления. Как водится, наиболее содержательной оказалась неофициальная часть интервью. По сути, говорил он, речь идет о попытке глубокой системной реформы, Но попытке неудачной. Вместо глобальной реформы предлагается выполнить косметический ремонт. Если и удастся осуществить намечаемое, проку от полумер окажется мало...
[9] Леонид Лапцуй.
[10] Вопросы, конечно, крутились на языке. — Валька, послушай, тебе доводилось вот так чувствовать? — я рассказывал ему об ослепительном своем миге. Он молчал по своему обыкновению, а и без него уже ответ был известен. — Валька, в тайге мне какая-то ерунда привиделась… — Но и тут ответа не требовалось. Брошенные “кружки пива” увидел я рядом с поселком у вертолетной площадки, когда забирались мы в чрево МИ-8. "Oil Made in Japan," — было написано на них. Беда в том, что наш человек готов оставлять свое добро где заблагорассудится. Чего жалеть! Страна богатая. В ней лишь мяса немножко не хватает, и только-то. Дык это потому, что с кормами напряженка. Кормов, действительно, собрать не можем, никак не приспособимся к капризам природы: вечно страда случается, когда у нас уборочная техника в ремонте и ГСМ не завезены. Ну, ГСМ — вещь вообще дефицитная, мы ж развиваемся невиданными темпами. Зато у нас нефти — хоть залейся! И теперь наступала Валька очередь спрашивать: — Зачем в тайге бросаем? Зачем тайгу портим? Зачем нефть качаем? Для впитавшего цивилизацию с молоком матери это были не вопросы, а семечки. Нефть — стратегическое сырье. Между прочим, за него нам японцы свой ойл продают.
[11] На самом деле на цветы я, ни минуты не сомневаясь, выменял у трубачей... впрочем, пусть это так и останется тайной.
[12] Геннадий Шпаликов |
ГЛАВНАЯ СТРАНИЦА
Об авторе • Эпиграф • Карта сайта
Поэтический альбом • Художественная галерея • Музыкальный альбом • Этюды о времени • Вуокса • Поэзия обнаженного тела
Николай Иванович Ковалев • Юрий Леушев • Алексей Плешков
ОБ АВТОРЕ
Мама (Тося Соколова) • Избранные места из частной переписки • To sleep. No more? • Лузгают бабы семечки • Бесштанная история • Сын родился • Свет, цвет, настроение • Той жаре уж и след простыл • Ретро. Из семейного фотоархива • Послужной список
Написать письмо
КАРТА САЙТА
Карта сайта плюс поисковая машина
КОРОТКИЕ ИСТОРИИ
Литература на открытой местности • Культура — по средам • Несколько слов о запахах • И сносу сапогам не было • Крючок-червячок
• Об искусстве одевания, или Об искусстве раздевания • История короткой любви • Ностальгия • С любимой на краю света • Good luck, Mr. Polansky! • Под музыку Вивальди • Вагенгезангер, или Вагоновожатый • Где-то на Тюменском Севере • Мотоциклист на анизотропном шоссе • У женщин короткие ноги • Тайные страсти • Лесной житель • Груз 200 • Надпись на камне • Время- препровождение, или Нелинейная история на лоне природы • Хочу на Марс • Медицина бессильна • Профессор кислых щей • Небольшой кирдык `Брату 2` не грозит • Григорий Чхартишвили усадил романиста Бориса Акунина за киносценарий • Послесловие, сказанное чужими словами • Почитали малость и будет с вас
ВУОКСА
Действующие лица и исполнители • Сын родился • Свет, цвет, настроение • Той жаре уж и след простыл • Сломанные
ребра, перевязанная рука и диметилфталат • И было утро, и был день, и был ветер • Карта Вуоксы. Приозероский плес • Окрестности временных лет • Крючок-червячок
• Время- препровождение, или Нелинейная история на лоне природы
ЭТЮДЫ О ВРЕМЕНИ
Итак, в тебе, душа моя... • Три цвета времени • Чарлз Лютвидж Доджсон: “Если бы вы знали Время так же хорошо, как я...” • В окрестностях временных лет • Этюды о времени • 1. Рене Декарт: `Видим же мы, что часы, состоящие только из колес и пружин...` • 2. Анна Ахматова: `Мы сознаем, что не могли б вместить то прошлое...` • 3. Владимир Вернадский: `Наука XX столетия находится в такой стадии, когда наступил момент изучения времени...` • 4. Петр Капица: `... мы не должны впредь делать ту же ошибку — считать, что в будущем новых открытий не будет сделано`
ТАУКИТЯНЕ И ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ
Акт творения • Таукитяне и все остальные • Зеркало для НЛО • И по-прежнему лучами серебрит простор Луна... • НЛО
над Синево • Пуля, не попавшая в цель
ПОЭТИЧЕСКАЯ ГАЛЕРЕЯ
Российская поэзия • Зарубежная поэзия
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ГАЛЕРЕЯ
Карта раздела • Российское искусство • Зарубежное искусство • Фотогалерея
Из семейного фотоархива
МУЗЫКАЛЬНЫЙ АЛЬБОМ
НИЖНЕВАРТОВСК
1. Вагенгезангер, или Вагоновожатый •
2. Чтобы как искра сгорая... •
3. Медицына бессильна •
4. Как бы цезурою зияет этот день • 5. Соблазн. Мадонны
в эпоху построения еоммунизма
• Где-то на тюменском Севере • Фотоальбом и ссылки
ПОЭЗИЯ ОБНАЖЕННОГО ТЕЛА
Поэзия обнаженного тела • Ксения • Настя • С платья по нитке • Обнаженная натура • Nude in the Art History
® Николай Иванович КОВАЛЕВ (1914-2004)
Профессор кислых щей, или Скородумки по-ковалевски • “Хранили многие страницы отметку резкую ногтей” • Перечитывая
А.С. Пушкина: “Евгений Онегин” • Перечитывая А.С. Пушкина: “На досуге отобедай у Пожарского в Торжке...” • Перечитывая Н.В. Гоголя: “С порядочным человеком всегда можно перекусить...”
® Юрий Леушев. «ОКНО В ОКЕАН»
ТУНЦЕЛОВЫ • Рыба-меч • Рыбаки • Урок • На поводке у тунца • Ай да дельфики, ай да смехачи • Калтычки • Акулий братишка • И
ДРУГИМ ОТКРЫТ ОКЕАН • Фронтовичка • Прозрение • Дефицит • Медуза • Артистка • Пять морских капель • ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О "КИТОБОЙКЕ" • Битва среди айсбергов • Игра • Кладоискатель • В ТЕ ДНИ ДАЛЕКИЕ • Кораблекрушение • Шутка • Арктическая новелла
Словарь морских терминов • Послесловие М. Швец