А. Тольев
Ночной шалаш |
«Июль м-ц 1949 г.
На даче
дер. Дубровки
ст. Чихачево Ленингр. ж.-д.»
Буцкие Вова и Толя Мостостроители Владимир Гуров (1903-1989) Гармонист Колонна пленных красноармейцев. Немецкое фото. Июль 1941 «Освободитель» Дмитрий Бальтерманц (1912-1990) Евгений Халдей (1917-1997) Бабушка и внук Александр Казаков (1899-1964) Отец народов И.В. Сталин Друг мой Колька Вова Буцкий «Мостопоезд № 462 Мостостроители Чихачево и Дубровки Король велосипеда Аркадий Шишкин (1899-1985) Пионер-герой партизан Бабушка Мама. Ленинград 1949 Папа. Чихачево июль 1949 На Ловати Санчес Котан, фра Хуан (1561-1627) Константин Маковский (1839-1920) Марина Цветаева Мукá и мýка — «Все перемелется, будет мукой!» Люди утешены этой наукой. Станет мукою, что было тоской? Нет, лучше мýкой Люди, поверьте, мы живы тоской! Только в тоске мы победны над скукой. Все перемелется? Будет мукой? Нет, лучше мýкой! Андрей Вознесенский Лесная музыка Пасечник нашего лета вынет из шумного улья соты, как будто касеты с музыкою июля.
Смилуйся, государыня скрипка, и не казни красотою мяты и царского скипетра перед разлукой такою!
Смилуйся, государыня родина, выполни самую малость, пусть под жилыми коробками — но чтобы людям осталось!
Смилуйся, государыня совесть, спрячься на грудь мне как страус, Пой сколько хочешь про Сольвейг, но чтобы после осталось.
Все в тающей дымке: холмы, перелески... Здесь краски не ярки и звуки не резки. Здесь медленны реки, туманны озера, И все ускользает от беглого взора. Здесь мало увидеть — здесь нужно всмотреться, Чтоб ясной любовью наполнилось сердце. Здесь мало услышать — здесь вслушаться нужно, Чтоб в душу созвучья нахлынули дружно, Чтоб вдруг отразили бездонные воды Всю прелесть застенчивой русской рироды.
Поль Гюстав Доре Николай Ушаков В пути 1. Пока еще не дан свисток, хотя б за небольшую плату, Господь, пошли нам ручеек, Чтоб каждый руки вымыть мог Подобно Понтию Пилату
2. И мы бежим, взяв полотенца, за привокзальные сады В напрасных поисках воды, случайные переселенцы с вдали мерцающей звезды.
Сэй Сёнагон Записки Когда в ясную ночь, при ярком лунном свете, переправляешься в экипаже через реку, бык на каждом шагу рассыпает брызги, словно разбивает в осколки кристалл.
Поль Гюстав Доре Сальвадор Константин Маковский (1839-1920) Петр Кончаловский (1876-1956) Николай Богданов-Бельский |
Есть самые дорогие милые сердцу букеты цветов. Незнакомка [1] Я обещал брату записать историю о малыше почти четырех лет от роду — с большим опозданием обещание выполняю. Автор [2] Земля ваша опустошена; города ваши сожжены огнем; поля ваши в ваших глазах съедают чужие; все опустело, как после разорения чужими. И осталась дщерь Сиона, как шатер в винограднике, как ночной шалаш в огуречном поле, как осажденный город. Книга пророка Исаии 1,7-8
НА МОСТКАХ баба с бесстыдно задранным до впивающихся розовых резинок подолом полощет солдатские гимнастерки и порты. Купающихся рядом пацанов она не стесняется. Бабу в деревне прозывают Вдовой. Постирушки у нее чужие. Несут ей мужнины одежки, в чем те вернулись, в чем ходят теперь в поле ли, на скотный двор ли, по дрова или в район. За пять военных лет и два после мужики срослись с окопной формой. Другой, впрочем, не нажили. Выручает их и фронтовая в гармошку кирза, в которую накрепко въелась пыль наших путей-дороженек да чужеземных стран — банов, страд, дальниц, веев и даже сукадóров. Сносу те сапоги не знают — служат, как прежде царю и Отечеству только и служили. О старозаветных временах помнят одни старики, да и те вспоминать не вспоминают. Разве что втихаря обмолвятся. Вот как с сапогами. Вернулись, ох, далеко не все в их деревне вернулись. А Вдовой, которой помогали миром, считалась одна тетка Нюра. Тем более странно. Ее Кузьмич нынче и воевать-то не ходил. Ни по возрасту, ни по здоровью не сгодился. Деревня всполошилась, побежала смотреть, когда он к сельсовету, где призывников да добровольцев оформляли, в крестах заявился. Полный Георгиевский кавалер. Комиссар поначалу опешил, да быстро пришел в себя — на то и комиссар. Наган выхватил, размахивает, глазищи белые, слюна с губ срывается, прибью, кричит, старорежимного выкреста. Только Кузьмич и не таких видал. Было дело, крепкой своей головой и перед чоновцами не спасовал, мол, за меня сам Владимир Ильич поручался. Те и поотстали от греха, им невдомек, что Владимиром Ильичом значился прежний барин. А тут — я, говорит, за отличие произведен полковником Томилиным Сергей Валериановичем в прапорщики со старшинством. Рассею кровью защищал и вам наказываю! Бейте, говорит, германских нехристей что есть мочи. Деревенские удивлялись: где это Кузьмич таких верных слов набрался? В клуб не ходит, в собраниях не участвует, на завалинке цигарки покручивает, только и делов-то...
БИТЬ по первости, видать, никак не получалось. Долгонько не выходило. Добрались вражьи полчища и до деревни. Хотя какие там полчища! Взвод развязных парней, не из сельских. Коров с опаской обходят и к девкам, как кобели к сучке, льнут, особливо к тем, которым и раньше женихатых не хватало. Таких и старый и малый за версту чует. Только кто поопытней за версту обходит, а молодые, как мухи, на дармовщину слетаются. У фрицев ретивое, или что там, в заднице или другом срамном месте играет, а туда же: магазинки, амуниция, штили с длинной деревянной ручкой да властный окрик, которому сами не шибко верят, и вроде как поругивают-не-поругивают на своем жестком, как рашпиль, непутевом языке. Один офицер и был грозен. Любил офицер — что наших, что своих — почти по-нашенски посылать: «Schnell, schnell!..» Только и перед офицером Кузьмич крестов не снял. Ходит промеж фашистов и в награды царские пальцем тычет: это я вас, иродов, при Сталлупенене метелил, а это у Грюнхаузе вы меня подстрелили, да не сильно, и под Укроплянкой немало я вашего брата штыком положил, во — Перемышль ваш брал... Немцы не понимают и беззлобно посмеиваются над надоедливым чудаком — Das russische Schwein, русиш швайн, значит, — что бесполезно крутится под ногами. Помер Кузьмич в день, когда наши стремительно прокатились по вдоль[3] и танковая атака задела пустую к тому времени околицу. Кузьмич как раз из-за риги выворачивал — не сиделось ему, — а танк выходил на стрельбовую позицию. Танкист — что та сопливая немчура — из люка резво так, как черт из табакерки, выскочил и давай костерить его и в бога, и в душу, и в мать — да чего уж там! Геройской такую смерть никак не назовешь. Только все равно Нюрка с той поры стала для всех Вдовой.
ПОЧЕМУ вдовой? зачем вдовой? за какие заслуги? — такими вопросами пацаны не задаются. Они плещутся тут же, не обращая внимания на расходящуюся меж кубышек и тускло-зеленых водорослей мыльно-молочную муть. Один вылез и запрыгал на ноге, вытряхивая воду. — Парни, айда к Вовке. У него бабка добрая. Трехлетний Вовка поотстал за старшими, цепляясь сандалиями за низкорослую, но густую кочковатую траву, покрывающую берег. Кто дрожа в мокрых трусах до колен, кто переводя дыхание, его дожидаются, не входят в калитку. И он сразу проникается чувством собственной значимости, подбоченился и важно проследовал к крыльцу. Мальчишки, поталкиваясь нетерпеливо, потянулись за ним. Растолковывать бабушке цель прихода нет нужды. Жила деревня впроголодь, а у Вовкиной семьи был достаток. Деловито поджав губы она выдает каждому по краюхе, густо намазанной поверх маргарина земляничным вареньем. Двое вознамерились было подраться из-за аппетитно-сытной ароматной горбушки, но драка была решительно пресечена. Пацанье жадно уписывает хлеб. Со своего куска Вовка варенье слизывает. Землянику у древнего погоста, что в незапамятные лета существовал на невысоком холме, собирала бабушка. Внучок помогал ей. Они взбирались по откосу к каменному оглаженному переменчивым временем да ветрами кресту. Здесь бисерные россыпи особенно густы и ярко-зрелы и источают сладчайший аромат. Одна душистая ягода в рот, другая в железную кружку, покрытую темно-зеленой эмалью. Варенье бабушка ставила на плиту в начищенном кирпичом и сияющем медью — чтоб не горчило — широком тазу. Вовкину землянику она заливала хозяйским молоком, сластила и подставляла внучку. — Ешь, Вова, хорошо ты мне помог. Без тебя не варенье — одни кошкины слезы... Вот поспеет, с тобой за гонобобелью ходить станем. У нее легко получается угощать и соседских озорников, принявших ее мелюзгу в свою честнỳю компанию, к которой поначалу ему, от греха подальше, и приближаться запрещалось. Конечно, у старших одни глупости на уме — что им там взбредет, какие шалости?
ПО ОСЕНИ, даже в ранние заморозки, голытьба являлась в школу босиком. Иней на полу таял под пятками, когда ученики перед уроком, вслед за учительницей, дружно скандировали: — Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство! Портрет усача висел тут же, в горнице, где учились деревенские всех возрастов: с первого по седьмой. Из красного, в кумаче, угла — только лампады с елеем и не хватало — отец народов испытующе поглядывал на процесс воспитания. Может, загодя оценивал, кому в непомерных трудах и заботах строить светлое коммунистическое завтра, кому на лесоповал или — или еще дальше, далёко-далёко. Да еще и война с оккупацией отпечатались, ковано прошлись по душам. Так стоит ли удивляться, что порой шалости оказывались жестокими. Однажды, когда Вовка был еще мельче, прошлым летом, мальчишки бросили ему под ноги бутылку. Выбираться Вовке пришлось из битого стекла. С громким ревом бежал он домой. Бабушка, казалось, не обратила внимания на кровь. Она впервые сняла с косяка заветный ремешок: не ходи, не ходи к большим мальчишкам, не бегай, не бегай босиком, надевай, надевай сандалии. Точно так тыкала она мордочкой нагадивших котят, которых ее пострелец подбирал на улице и за пазухой тащил в дом. И только потом обмыла марганцовкой ступни, вытащила впившиеся осколки, промокнула йодом, смазала на редкость духовитой мазью и перебинтовала. Раны зажили как на кошке. Что за снадобье такое? Уже к вечеру Вовка носился по широкой и пыльной деревенской улице, забирался в хозяйский сарай, чтобы скатиться вниз по душному сену, раскачивался на качелях у магазина. К магазину два раза в неделю подкатывала полуторка. Пареньку выпадало большое счастье посидеть за рулем, пока матрос с шофером разгружали кузов. Форма у Балтфлота была с иголочки. Подчеркнуто хороша была форма, когда он чинно прогуливался вдоль центральной усадьбы под ручку с соседской Варюхой. В деревню он прибыл на побывку и от делать нечего пристроился пособить чем может. Если моряку случалось ехать не в кабине, а в кузове, ленточки бескозырки устраивали кавардачный перепляс, пока он не зажимал их губами. И с пацанами Вовка продолжал бегать. Те солидно называли своих отцов батями, что, казалось, ставит их в один ряд со всем взрослыми населением. Вовка быстро ухватил это замечательное словцо и, оказалось, ошибся. «Батя, айда за волнушками...» В ответ папа сделал вид, что не на шутку рассердился, и долго возился с ремнем, давая сыну скрыться за кустами крыжовника и смородины. Далёко-далёко...
ДЕД пришел однажды к маме и говорит: «Накорми-ка, дочка, перед дорогой», — ни к селу, ни к городу вспомнил вдруг Вова отцовский разговор. — «Накорми перед дорогой». — «Куда это вы собрались, папа?» — «Путь у меня дальный». Он размеренно похлебал наваристых щей, заправленных сметаной и зеленым луком, потребовал добавки. Отер ложку о недоеденный кус хлеба, аккуратно положил ее на край опростанной миски. Потом лег, вытянулся на лавке. И помер. Отец в доме появлялся реже, чем гость. Сын уже спал, когда он возвращался с объекта. А утром еще спал, когда папа собирался на работу. Для семейного времяпрепровождения: походов по грибы, поездок на Полисть-озеро или на Шелонь, а там на катере, который весело разрезает воды, а ветер озорно бросает брызги в лицо, — на все важные для сорванца занятия оставалось одно выходное воскресенье. И то не каждое. Ведь сооружение моста — дело чрезвычайно ответственное, всецело поглощающее мужчин-строителей. Кстати, раз отец мост строит, то и сын не может обойти объект стороной. Проснувшись спозаранку и с булкой испив стакан молока, он бежит на Уду смотреть, как рабочие управляются с огромной чушкой. Четверо — ух и силища у них! — за приделанные ручки поднимают толстенный — в обхват — комель, с усилием бросают его вниз, вколачивают сваю под будущую мостовую опору. Однажды деревянную «бабу» заменили трофейной, на солярке. Она ритмично громыхала: «чух-чух-бу-бах», «чух-чух-бу-бах». Завораживало смотреть, как нехотя скользит вверх — «чух-чух», — чтобы обрушиться на сваю — «бу-бух», — железный оковалок. Вовка подбирался все ближе, ближе, пока его не заметили. Сердитый мужик пригрозил, как оскалился: — Еще раз явишься — яйца отрежу. Ну-ка, тикай домой к бабке. — И для большей убедительности достал из комбинезона складной нож. Вовка совсем не понял, причем тут яйца, какие такие яйца. Однако угроза прозвучала столь внушительно, что он не задержался, кинулся к дому. И по пути силился понять: когда же начинать плакать? и нужно ли ябедничать бабушке? Но глаза были сухи на этот раз, и он решил: так и быть, обойдется без слез и жалоб. Хотя вредного мужика стоило наказать. Жалко, Вовка терялся, как это сделать, и лишь перебирал все виденные им страшные кары. Надавать по рукам и нож отобрать. Уши крутить долго. В угол, пока не попросит прощения, поставить. Ремнем отходить... Нет, при случае он непременно отомстит обидчику.
КОНЕЧНО, Вовка не понимал и половины слов, что витали вокруг него: «помер», «достаток», «процесс воспитания»... Они — Вовка и слова — жили как бы раздельной жизнью, порой немало удивляя друг дружку. Ну, вот к примеру. Редкими воскресными вечерами, когда они с отцом путешествовали по карте, что висела над кроватью, он изумлялся, зачем в округе так много одинаковых названий: Дубровки, Дубец, Дубовая, Дубье, Дубровка, Дубровочки, Дубоченок, Дубишино... Ему представлялось, если отправиться туда, там обязательно самого себя и встретишь, только, может быть, одетого по-другому или постриженного не так. Живут там и бабушка его, и папа, и мама, и Никола, и остальные знакомые. Никола? Никола, Никола — нет, не мог понять он, откуда всплыло это имя. Конечно, здорово с самим собой побегать-поиграться. Но отчего-то нечаянной встречи он побаивался. Ну да ладно — что о том, чего никогда не случается. Сейчас, после перекуса, пацанва расселась на траве и начала мальчишеские пересуды, в которых проскальзывают отнюдь не детские темы. — ... А я хочу шофером стать. Шофером хорошо — рули куда хочешь. Можно и на море даже. Вот пять классов кончу... — А я в летчики пойду... — Грамоту постигать надо. Батя мне уши готов мять, а что, я сам, что ль, не знаю, что без ученья никуда. Не, я и на речку ходить не стану, когда уроки начнутся. — Море, говорят, большое. Как отсюда и до самого райцентра. — Ха, еще дальше, я знаю. — Да ну, столько воды даже в разлив быть не бывает. — Может. Мне брат говорил. Он в войну фрицев на море топил. Оно до самого... самого окоема. Сколько ни плыви, а конца не видать. Брат и тот дивится: как ихний капитан в море не заблудится? — Море зеленое. Прям как бутылочное стекло, — рискнул вставить Вовка воочию им виденное. — Волны далёко катятся, а поверх белые завитки. Берег лижет — лисс, лисс. Так ужи ползают, если слушать хорошо. И шипит еще. Его товарищи делают вид, что не слушают мелюзгу. — На рельсы жизнь ставить надо. На скотном дворе одни бабы. И в поле одни бабы. В войну скольких мужиков побило! Баловство это ваше море. И они обсуждают теперь недавнюю войну. Она их задела краем. Их сверстники, нет, кто постарше, партизанили, ходили в разведку, пускали под откос немецкие эшелоны. Как пионер-герой Леня Голиков, вспоминают школьный урок. И подсказывают друг дружке: тут недалеча, под Шимском на Шелони, он мост взорвал; он еще даже генерала подстрелил; и с охраной его расправился. А у генерала того карта — эх, и важная была карта, и наши по ней поперли до самого Берлина. Потому и воевали долго, что не знали, в какой стороне Берлин. Во какая карта! Вовка слушает в пол-уха, а сам рассматривает, перебирает военные трофеи — предмет гордости каждого, — выложенные сейчас из карманов для всеобщего обозрения. Автоматные и пистолетные гильзы, наши и немецкие, несгоревшие рыжие кусочки тола, собранные в спичечный коробок с самолетиком на этикетке, макаронины артиллерийского пороха, осколки лопнувшей гранаты, покрытый малахитовым налетом солдатский медальон и красная звезда с фуражки, обломанный посередке фашистский — враскоряку — крест, — все такое интересное. Вовка увлекся рассматривать и не заметил, как мальчишки затихли.
ОНИ перешептываются и хитрó поглядывают на него. — Вовк, мы ночью тырить огурцы идем. На колхозное поле. Хочешь с нами? — Не, его бабка не пустит. — Так зачем бабку спрашивать? Он и сам взрослый. — Взрослый... маменькин сынок... — Нормальный он парень, правда, Вовк? Ну что, идешь? Представляешь, как баба обрадуется, когда ты огурцы ей вывалишь? — Во, робят, свой он парень, Вовка! А вы — «маменькин сынок», «папенькин сынок»...
БАБУШКА и взаправду обрадовалась. Она всплеснула руками, завидев пропавшего среди ночи внука. Еще больше обрадовалась мама, приехавшая под утро из города навестить семью. Отец встретить не смог, но выслал за ней на станцию открытый «газик». Ранний ветер всю дорогу, что шла с взгорка на взгорок посеред леса и поля, под хруст рычага передач, трепал ее неподобающую нынешнему статусу легкомысленную челку, уложенную выразительным зигзагом. И вот доехали! Она еще никак не могла отойти от постигшего сюрприза. Как могло случиться, что любимого сына не оказалось в кроватке? Она даже не в силах была обратить внимание на охапку полевых цветов — настоящее разнотравье, — с вечера поставленную мужем в большую деревенскую крынку. Сейчас для нее это не было богатым букетом. Бобочка у сына, заправленная в короткие штанишки, изрядно топорщилась и спереди и сзади. Вовка гордо вывалил огурцы на стол. Ему пришлось привстать на цыпочки, не получилось, и забраться коленками на табурет — на тубаретку, как любила говорить бабушка. На столе образовался знатный огуречный холм. Запах ленинградской корюшки заполнил все кухонное пространство. Он любовно оглядел поживу и, весь светясь счастьем, принялся радостно рассказывать о ночном приключении. Как он силился с вечера не заснуть и как заснул-таки, и как каким-то чудом услышал позвякивание по стеклу, натянул одежонку и малюсеньким, совсем крошечным мышонком выскользнул еще в холодную темноту. Как кандыбали они по кочкам, которых днем и в помине не было, и пока кандыбали небо начало светлеть, наливаться по кромке румянцем и золотом. И как, наконец, увидали резко очерченное поле — ажурное переплетенье серых листьев, длиннющие тающие в рассветном мареве усы и точь-в-точь тянущиеся побеги, за которыми прятались — за листьями и побегами — столь же резко очерченные в колючих пупырышках огурцы. Тут пошла азартная работа, совсем не к месту прерванная появлением дядьки в брезентовом пыльнике.
ПРИКЛЮЧЕНИЕ вышло что надо! Главное, он и никто другой задал перцу этому жадному старику. Мальчишки стремглав — тараканами — разбежались при появлении сторожа, и только Вовка не подумал улепетывать. Он, правда, намеренно умолчал, что по своему малолетству растерялся и просто не успел драпануть, — да он и сам уже уверился, что не собирался метаться зайцем по огуречному полю, что и не думал оправдываться, глотая слезы, а сразу поставил сторожа на место, когда тот схватил его за плечо. — Так, задницу надеру и в правление басурманина сдам, — шамкал беззубым ртом старик и поправлял заряженную солью берданку, из которой он и не думал палить. Мальцы как никак, кабы взрослые — другое дело. Но Вовка неожиданно коротким движением освободил плечо, выставил вперед ногу, подбоченился, надул щеки. — А ты знаешь, старик, с кем ты разговариваешь? — звонким голосом вопрошал он. — Знаешь? Я сын Иван Степаныча. Ты знаешь Буцкого Ивана Степановича? Он здесь главный. Он мост строит. Он начальник мостопоезда. А я — Буцкий Владимир Иванович, его сын. Меня здесь всякий знает. Как же ты посмел! Он с тобой, вот посмотришь, разберется. Тирада получилась длинной и внушительной. Возымела действие. Сторож сглотнул остро торчащим на ощипанной гусиной шее кадыком, понурил плечи, ружьишко соскользнуло, руки у него старчески приплясывали, и казалось, что не Вовка, а именно старик сейчас заревет в полный голос.
КОНЕЧНО, Вовкин рассказ был сумбурен. Рассказ его был по-мальчишески невнятен, а к концу Вовка — Владимир Иванович — и вовсе мямлил. Он не понимал в высшей степени странной реакции и мамы и бабушки на его геройство и находчивость. Странной? Невозможной! Мама молчала, поджав губы. Ни малейшего жеста одобрения. Бабушка тоже не проронила ни слова. Молча она сняла узенький ремешок, что висел для острастки, как напоминание о возможной каре, и не злобливо, скорее — любовно и все равно больно-пребольно принялась охаживать Вовину попу. А завершив экзекуцию затолкала огурцы обратно за ворот Вовкиной бобочки. — Ступай к сторожу, верни огурцы. Запомни: без его прощения не возвращайся.
ДНЕМ сторож обыкновенно отдыхает в шалаше, поставленном между просвечивающей белым и зеленым рощицей и простирающимся полем, где сейчас суетятся ситцевые да полотняные разгоряченные летним зноем бабы. По вдоль березняка расположились ульи. В былые времена мед водился в каждом даже захудалом доме. На нем делали забористые, валящие с ног, и игристые, веселящие женский пол, медовухи, ставили резкие — вырви глаз — квасы, особенно ценившиеся после знатной бани, да и в жары, в крынке со льда в погребе, они были дюже хороши. Медом сдабривали постные каши, в мед макали испеченный в русской печи хлеб, и перья зеленого лука макали в золото тоже. Ели с молоком, если случался достаток, и ели просто ложками, когда на стол больше нечего поставить. Медовое раздолье, вспоминали деревенские постарше, существовало в мирное время. В мирное время меды водились кленовый, гречишный и льняной, горчичный и, конечно, от всех хворей, липовый. Луговой, дурманящий, вобравший ароматы всех произрастающих трав был тоже хорош. Но различали отдельно васильковый, ромашковый, клеверный, ивовый, вересковый и, своя статья, кипрейный — капнешь в кипяток, вот тебе и душистый чай. Древние старики помнили о каком-то меде из дурман-травы, де, самая бражная брага получалась. Но ни меда, ни травы такой, с которой пчелы нектар берут, никто уже не знал. Что, кстати, ставило под сомнение и россказни о былом изобилии. Изобилия не помнили — во все времена жили тяжко. Зато помнили разор, начавшийся еще в Германскую. Большевики ее в империалистическую перелицевали, да хрен-то один. Как пошло все в четырнадцатом, так и катится колесом по сею пору. Во хмелю революций мужики и вообще народец шальной. С выпученными глазами жгут и усадьбы, и посевы, и пасеки, и дворы неугодных соседей. «Ты в прошлом годе на Зинкиной свадьбе чаркой меня обошел? Обошел. Так получай же петуха, змеюка!» А «змеюка» на псковщине — самое что ни на есть из всех ругательств. Особо часто употребляли его местные в Гражданскую, когда прочная была заложена основа для последующей полу- и полностью нищей жизни. Не сходило оно с языка в раскулачивание и коллективизацию. Не утратило сути и в Отечественную, когда одни в партизаны, а другие — полицаями. Так с семнадцатого года и воевали друг с дружкой — какое уж тут мирное время. Теперь вот всего-то и осталось с десяток ульев. Да меньше. Вовка их не считал, не умел еще. Вовка стороной опасливо нынче обходил их.
ЛЕТО напролет старый пропадает здесь. Сколько себя помнит, он всегда был сторожем, будто им и уродился. В отрочестве присматривал за барскими угодьями. Барин и направил его, Николку, в церковную школу. Местный дьяк научил его читать и писать, а потом прогнал за отсутствием способностей да богохульные вопросы, которые растревоживали души прихожан. Гоже ли отроку разглагольствовать, мол, какое ж непорочное зачатие? Голубок не голубок, а к лону прикасался. И с ковчегом не все ладно. Если каждой твари по паре, где ж разместить их всех? А самое невнятное, откуда ж Цилла, да Ада, да?.. Или вот хождение по водам. Подумаешь, говорил Никола, и демонстрировал на отмели. Ступни скользили по над водой — он и сам не понимал, как так получается. Дьяк недоуменно крестился и опасливо на Николу крест накладывал, ожидая услышать звериный рык. Дьявол на знамения себя не проявлял. Хотя... хотя все равно Бога он боялся. Оттого на положенные всем молебны в соседнее село ходил исправно. Он немо шевелил губами, испрашивал что-то свое. «Никол, что ты все вымаливаешь?» А он и в возрасте задавал Богу свои детские вопросы и покорно дожидался ответов. Господь предпочитал отмалчиваться. Или хождение по водам и был ответ Всевышнего? Нет, вдвоем им было, конечно, неуютно на свете, Богу и Николе. Посему вздохнул он облегченно, когда Бога принародно взяли да отменили и с церквы кресты посшибали. Настали иные времена. Вот уж истинный свет — иные. Святая правда твоя, Господи: свято место пусто не бывает. И новый Бог не замедлил объявиться. Его Никола боялся пуще прежнего. Потому что еще меньше понимал: зачем не дарует он всеобщего счастия? за что неволит род людской? почему насылает слуг своих? Кабы не их нукеры, — он смекнул наконец, — жизнь и при наличие богов — хуть того, хуть другого — была бы вкруг не в пример краше. Откуда чего в человеке берется? Вот взять хотя бы это словцо, «нукеры». Ну где он мог подсмотреть его? Доброхотов, конечно, это не волновало — взяли да доложили куда следует. Так зубы враз и потерял. Но Бог его все же миловал, вернул в сторожа. В конце концов он сделал разумный вывод: богам, какого б ранга они ни были, не след перечить. И по водам ходить перестал. Что до ульев, ульи нужны ему были и не из-за меда вовсе, а для душевного спокойствия. Оно всегда наступало, когда он видел, как усердно пчелы трудятся — день изо дня, день изо дня. И эдак ловко у них получается, без надрыва пупа, слаженно. В полном согласии со всем сущим. И никакие боги им не указ. Вот оно, счастие, — опасливо думал Никола, поглядывая на ближние и дальние дали из своего зеленого убежища. Деревца, что вынужденно срубил он на шалаш, и не думали умирать, веселя сердце шелестящей листвой. — Живи да радуйся. Душа его трепетала и ночами, когда не спалось, а небо — ни облачка, и россыпи перламутра небрежно рассыпаны куда ни кинешь взгляд. Благодать захватывала его, но и тревожила в то же время. Столько прекрасно-сущего повсеместно, что ни одному богу — ни земному, ни небесному — не под силу сотворить и совладать с неуемной природищей. Но тогда откуда же все приходит? И куда утекает безвозвратно? — скажите на милость. Ответить и на эти вопросы было некому.
В ШАЛАШЕ вольготно гуляли сквозняки, выдувая комаров, густо пахло березой и зеленкой гороха, на которой, набросив овчину, прикорнул старик. Голова его круто запрокинулась, рот с редкими остатками махорочных зубов широко разинут. Вовке пришлось будить его, а потом, возвращая огурцы, гореть со стыда. Раньше он и не подозревал, что щеки способны наливаться таким жарким пунцовым цветом. И хотя Вовка всеми силами старался не поднимать глаз, он с удивлением обнаружил и подслеповатый белесый взгляд, и жиденькую жесткую небритую поросль, и лицо, изрезанное — как у бабушки — морщинами, в которых гнездится притягательно-теплая темнота, и как у бабушки, если потянуть за кожу на тыльной стороне ладони, можно весело загадать: «петушок» или «курочка»? Теперь сторож не был ни жадным, ни зловредным. Он как будто все время старался заслониться, с трудом каким-то наитием угадывал Вовка, от того плохого, что было разлито вокруг, и от хорошего, на всякий случай, он заслонялся тоже, впрочем, навряд ли чувствуя разницу между тем и другим. Конечно, Вовкины умозаключения не были глубоки, да и были ли они вообще, как знать. Все действо свелось сейчас к элементарному подвигу. Мальчонка возвращал по недоразумению им украденное.
ВЕЧЕРОМ Вовка опешил. Сторож сидел на кухне. Они с бабушкой мирно распивали чаи. Оба знали толк. Держали блюдца, как и положено, на четырех пальцах левой — мизинец картинно отставлен, — правой подносили кусочек колотого сахарку, причмокивали, и подув, чинно прихлебывали с блюдца. На столе среди чайной посуды стояла обширная миска с огурцами. — Это вам гостинец, с моего огорода, — пояснил сторож, проследив Вовкин изумленный и тушующийся взгляд. И уже бабушке: — Хороший у вас, Нюша, внучок. Не смотри, что сынок начальника. Видать, Иван Степанович человек хороший, и слава Богу, не перевелись на свете такие люди. — И вдруг прослезился: — С меня ш правление спрашивает за огурцы, и не за такие ш провинности наказывают, говорят, почему не уследил... Ну, иди, Володенька, иди, дай головку стришеную поглашу, — говорил он, утирая морщинистой рукой глаза. Такого позора Вовка не выдержал, попятился и быстро засеменил в сторону двери.
ВЕЧЕРОМ, засыпая в кровати, он услышал мамин разговор с отцом. — Цветы так хорошо благоухают — хоть забирай в город этот аромат лета. Спасибо, Ванюша, — говорила мама. И уже совсем полушепотом: — Ваня, я, действительно, боюсь. Вот ты скажи, откуда у маленького мальчика, у нашего Вовочки столько — столько... Вова не распознал конца фразы. Сон одолел его.
А МАЛЬЧИШКИ с той поры Вовку обходили стороной. Они никак не могли угадать, как этот городской шкет, маменькин сыночек выкрутился из совершенно безнадежной ситуации да еще завел дружбу со сторожем, который теперь сам таскает Вовке огурцы. Видать, еще тот Вовка гусь! Да и Вовке деревенские пацаны почему-то вдруг стали неинтересны. Он и не думал сторониться их. Он их просто перестал замечать. Как и почему, он и сам не сказал бы.
[1] Такой вот женский почему-то получился эпиграф. Его некая, действительно незнакомая мне, женщина продиктовала мне во сне. Я не стал противиться ей. [2] Теперь, когда слова переложены на бумагу, уже и не скажешь с абсолютной точностью, с кем огуречная история приключилась: произошло со мной все или все-таки десятью годами раньше с моим старшим братом, как здесь и рассказано? Не в этом суть. Легко читается, что непростой мир малыша не слишком интересовал автора — взрослые посылки о раболепии и нищете диктовали стиль и ход изложения. [3] Село Дубровки, что километрах в десяти от станции Чихачево, освобождено с боями 27 февраля 1944 г. |
Последний этап строительства — танки на мосту им. 50-летия Октября.
Мост перекинут во Пскове через Великую в 1967 году мостопоездом № 449,
начальником которого был отец.
Управление и поселок мостостроителей с 1947 г. квартировали в псковском пригороде Корытово
на месте бывшей усадьбы (не сохранилась) купцов Горожанских
Эпиграф
Поэтический альбом• Художественная галерея •
Музыкальный альбом •
Этюды о времени • Вуокса • Нижневартовск •
Поэзия обнаженного тела
Николай Иванович Ковалев •
Юрий Леушев • Алексей Плешков
ОБ АВТОРЕ
Бесштанная история • Где-то на тюменском Севере •
И было утро, и был день, и был ветер •
Кенар, поющий с закрытыми глазами •
Культура — по средам • Крючок-червячок • Лесной житель •
Литература на открытой местности •
Лузгают бабы семечки • Мама (Тося Соколова) • Ночной шалаш на огуречном поле • Перепляс на Самотлоре •
Сломанные ребра, перевязанная рука и диметилфталат •
Свет, цвет, настроение •
Сын родился • Тайные страсти •
Той жаре уж и след простыл • To sleep. No more?
Ретро. Из семейного фотоархива • Самотлорская свадьба • Семейнрые празники • Редакционные будни • Вуокса, июль 1990
Послужной список
Написать письмо